– А я-то полагал, – сказал Оливер, глядя поверх крыш на Марбл-Арч , – что назван в честь Оливера Кромвеля, того самого человека, который его схватил. Ты нарисовала очень милую, очень чувствительную, очень ирландскую, если позволишь мне так выразиться, картину, мама, картину возвышенных страданий и благородных идеалов но я вроде бы помню, что блаженный Оливер Планкетт, как его, кстати сказать, называли в мои школьные годы…
– Святейший Папа недавно канонизировал его…
– Вот как? Должно быть, я проглядел заголовки. Пусть так, однако память твердит мне, что он умер, благодаря Господа за ниспосланные страдания и моля о прощении врагам своим. Как-то не помню, чтобы мне приходилось читать, что он визгливо клял всех англичан до единого и взывал к кровавой мести. Как ты полагаешь, вид разорванных на куски английских детей наполнил бы его сердце радостью?
– Я и не надеялась, что ты поймешь. Собственно, я предпочла бы больше об этом не говорить.
– Не сомневаюсь, – сказал, отворачиваясь от окна, Оливер. – Но по крайней мере за одну особенность твоего детства мне следует быть благодарным.
– И за какую же?
– Великий дядя Бобби удочерил тебя, и мое истинное происхождение осталось незамеченным, верно? Он закопал твоего отца так глубоко, что, когда я проходил проверку, имя его не всплыло ни разу. Ты что же, всерьез думаешь, будто правительство взяло бы меня на работу, знай оно, что я внук изменника-фения, шпиона, друга Кейсмента и Чилдерса , ярого врага Короны?
– Ну, теперь, я полагаю, ты откроешь ему глаза?
– Нет, мама, этого я не сделаю. Ты ошибалась, считая, будто я лишен честолюбия. Мы с тобой – единственные на всем божьем свете люди, знающие правду, так оно и останется в будущем. Я провел кое-какие приготовления, и одно из них касается тебя.
– Неужто, Оливер? Ты что-то для меня приготовил? Звучит чрезвычайно интригующе! И много тебе пришлось потрудиться?
– Ты известишь своих друзей, что последнее письмо Леклера перехвачено. Ты опасаешься, что за тобой установлена слежка, и решила на время затаиться в глуши.
– Неужели я так решила, дорогой?
– Решила, решила. Время от времени я буду навещать тебя, а ты – снабжать меня именами каждого работника каждой мастерской, в которой производят бомбы, сведениями о каждой ячейке, каждом отряде боевиков, каждом тайном складе оружия и каждом вербовщике, сборщике средств и сочувствующем, о каких ты когда-либо слышала. Любые данные, слухи и сплетни, не миновавшие твоих длинных ушей за долгие годы преступной, изменнической деятельности, ты передашь мне. Это в огромной мере ускорит мою карьеру и наполнит тебя материнской гордостью на все оставшиеся годы сельской жизни.
– Когда я рожала тебя, – сказала Филиппа, – у меня сработал кишечник. Много лет я гадала, не сбилась ли акушерка во всей той суматохе, не выбросила ли ошибкой ребенка и не принесла ли мне для кормления завернутый в одеяло кусок дерьма. Теперь я знаю наверняка.
– Какие чарующие сантименты.
– А если я откажусь?
– Вот этого, мама, делать не следует. У меня достаточно возможностей изгадить жизнь тебе, Джереми, твоим приемным детям и в особенности молодому человеку, благодаря которому я доставил тебе это письмо.
– Кто он?
– Ты его не знаешь, но он бы тебе понравился, уверяю. Теперь он обречен на вечные муки, подобные мукам распятого Христа, и все за твои грехи. Даю тебе неделю, чтобы растолковать Джереми, как ты устала от города и как тебе не терпится вкусить сельского покоя в Уилтшире. И если ты полагаешь, что сможешь скармливать мне бесполезную информацию, мама, подумай как следует. Я готов рискнуть и сдать тебя. Ты проведешь остаток жизни в самой суровой тюрьме Европы.
Оливер шел по площади, мурлыча «Лиллибуллеро» . Сияло солнце, от улиц исходил приятный запах размякшего гудрона. Бедная мама, думал он, как ей будет не хватать Лондона.
У гостиницы «Баркли» он вошел в телефонную будку.
– Отдел новостей.
– Это временная ИРА . У нас в руках сын британского военного преступника Чарльза Маддстоуна. В доказательство вам будет послана его одежда. Код «внутри, внутри, внутри». Всего доброго.
Нед, прикованный наручниками к деревянной стойке, сидел на полу фургона напротив двух мужчин, мерзее которых он в жизни своей не видел.
В пятнадцать лет, играя в регби, он сломал ключицу и полагал в ту пору, будто больнее человеку быть уже не может. Теперь он знал, что это не так. При любом повороте, любом ухабе, одолеваемом сидевшим на водительском месте мистером Гейном, Неда пронизывала слепящая боль, столь острая, что при каждой ее волне в глазах вспыхивали оранжевые и желтые сполохи, кровь ревела в ушах и казалось, будто сами внутренности его вот-вот разорвутся от ужаса. Боль изматывающая, безостановочная возникала в плече и вырывалась оттуда неистовыми, яростными языками пламени, бившими, опаляя Неда, в каждый уголок тела. Старания сохранять неподвижность, не напрягаться при каждом вдохе и выдохе не оставляли Неду сил, чтобы сказать хоть слово, – пока он наконец не почувствовал, что фургончик выехал на шоссе. Сравнительная ровность движения позволила попытаться объясниться.
– Мистер Дельфт… – начал он. Мужчины обратили к нему взгляды. – Мистер Дельфт сказал, я поеду домой… он сказал, я…
Мистер Гейн, обгоняя грузовик, резко взял вбок, Неда мотнуло вперед, и в плече что-то взорвалось. Осколки, визжа и сверкая, разлетелись по всему его телу.
Пять минут спустя он предпринял еще одну попытку и шепотом выдавил.
– Я должен был… ехать домой…